Том 6. Проза 1916-1919, пьесы, статьи - Страница 136


К оглавлению

136

Монастырский. Она тебя любила.

Таежников. Нет. Разве она смела любить? Это другие смеют любить, а она могла только жертвовать… ах, в этом-то и ужас мой, мое отчаяние!

Монастырский. Почему твой ужас?

Таежников. Молчи, не надо. А вдруг она действительно слышит — и улыбается? Дураки, говорит, дураки! Ведь ей кое-что известно такое, чего мы еще не знаем.

Монастырский (тихо). Миша…

Молчание.

Таежников. Хорошо, больше не буду. Не надо. Это она всегда повторяла: не надо… хорошее слово! Холодно здесь.

Монастырский. Да, холодно. Пойдем.

Таежников. Пойдем. Как я буду сегодня смеяться и блистать в этом собрании талантливых и умных людей!

Монастырский. Разве пойдешь?

Таежников. Пойду, конечно. Ведь я немного ворон, я кормлюсь мертвечиной. (Усмехаясь.) Не понимаешь? Умирая, они, понимаешь, они отдают мне свою душу, свою жизнь и… страдания свои! О, сколько во мне этих жизней!

Монастырский. Ты меня удивляешь, Михаил: никак я не могу понять в тебе этого сочетания — силы и слабости. То ты на ногах не стоишь, как давеча, то…

Таежников. И не старайся понять, Егор, я и сам этого не понимаю. Одевайся, идем.

Одеваются.

Монастырский. За вещами я лучше пришлю. Как-то неловко, знаешь, точно чужое уносишь. Глупо!

Таежников. Погоди… Пройдем к ней.

Монастырский. Пройдем.

Входят, сняв шляпы. Лица их освещены, на стенах длинные, ломающиеся тени. Тишина.

Таежников. Ты видишь — там, где лежит она? Это не она, Егор. Это я умер, да, это я лежу. Таня умерла, умерла тихая Таня, и с нею умерло что-то драгоценнейшее во мне; мне кажется, что умер я сам. То, что осталось, то, что вот сейчас говорит с тобою и уйдет отсюда, — это уже не я. Это другой, чуждый и незнакомый мне человек. Сейчас я могу предсказывать, и я говорю тебе, Монастырский: мне предстоит большая и необыкновенная жизнь. Будет творчество; будут минуты огненного вдохновения, будут исступленные слезы над жизнью и страданиями людей; будет чей-то восторг, будут громкие клики приветствий, — но это ушло и больше не вернется никогда. Что мне эта женщина? — я ее не любил, она лишь призраком мелькнула, как тень безгласная… а с нею уходит моя юность, моя душа, мое неузнанное счастье. Пусть же спит тихо тихая Таня, а мы с тобою — идем, Монастырский.

Надевают шляпы и выходят.


Быстро падает занавес

Реквием

Все действие происходит в пустоте.

Подобие маленького театра. Левую часть сцены занимает эстрада, на которой представляют актеры, — широкий помост, по самой середине разделенный тонкой сценической перегородкой. Левая часть являет собою интимную сторону маленького театра, его закулисы; на правой совершается сценическое действо. И та, и другая видимы одинаково хорошо, но на левой стороне освещение скудно и стоит сумрак, и движения смутны, — правая же озарена ярким светом рампы, располагает к громкой речи, движениям размеренным и точным. Но вот горе! В маленьком театре нет зрителей. Их заменяют собою куклы, плоские деревянные фигуры, вырезанные плотником из тонких досок и раскрашенные маляром. Двумя плоскими рядами, сидя на воображаемых стульях, они полукругом обнимают эстраду, смотрят неотступно нарисованными глазами, не двигаются, не дышат, молчат. Свет рампы отраженно падает на их мертвые румяные лица, дает им призрак жизни; колеблясь, как бы колеблет их. Ударяясь о плоские фигуры, возвращаются назад на эстраду и звуки громких речей — кажется, что куклы говорят, смеются, даже плачут. Директор и актеры называют их зрителями.

Игра

Ночь накануне первого представления. Темно и глухо. Эстрада окутана мраком, и лишь слабый свет нескольких лампочек озаряет пространство между эстрадой и зрителями, смутно намечая их намалеванные лица, неподвижно-деревянные фигуры. Тихо разговаривают двое: Режиссер и Художник. Художник беспокоен, слишком ласков, слишком подвижен — Режиссер молчалив и темен.


Художник. Простите, мой дорогой, что я к вам врываюсь ночью. Правда, здесь так глухо. Но вы, дорогой мой, вы сами режиссер и прикосновенны к искусству, вы поймете мое волнение, как художника. Мне бы хотелось еще раз взглянуть на эти удивительные фигуры, созданные моей кистью. Нельзя ли, дорогой мой, осветить их ярче?

Режиссер. Нельзя.

Художник. Но почему? Мне все кажется, что вон тот, третий с краю, не вполне закончен. Два-три штриха… О, вы не знаете, что значит один только штрих, когда он родится вдохновением!

Режиссер. Нельзя.

Художник. Я бы тронул только щеку. Мне кажется, она недостаточно ярка и выпукла. Ведь он же толстый человек, поймите меня, мой дорогой!

Режиссер. Нельзя. Я жду директора и Его светлость.

Художник (почтительно кланяется). А-а, и Его светлость! Тогда дело другое, и я молчу. Я молчу, мой дорогой. Я вполне уверен, что Его светлость, как никто другой, оценит мой труд. Мне сказали: нам не нужно живых зрителей в театре, мы боимся шума и неприличия, которые несет с собою толпа. Не так ли мне было передано?

Режиссер. Да, так.

Художник. Но мы не любим быть в театре и одни среди пустых стульев и пустых темных лож. Нарисуйте нам зрителей, но так, чтобы они были совсем как живые, чтобы милые актеры, которые, к сожалению, слишком любят толпу, не заметили обмана и восторженно твердили о полном бенефисном сборе. Не так ли, мой дорогой?

Режиссер. Да, так.

Художник. Гениальный каприз! Гениальная прихоть! Только в голове, осененной короной, могло зародиться такое очаровательное безумие. Театр полон — и нет никого. Нет никого — и театр полон! Очаровательно! Ну и что же, дорогой мой: разве мне не удалось?

136